Юность моя – любовь да тюрьма. Рассказы о любви - Петр Алешкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сыграй на гармошке!
Прыщ сзади постукивал ложкой по ладони. Слышны звонкие шлепки. Я догадался, что нужно не играть на батарее, а отвечать. Сыграешь – будешь посмешищем. Я сделал вид, что осматриваю батарею, потом, повернулся к Толяну.
– Наладь сперва басы!
Позже я узнал, что нужно отвечать «раздвинь меха!», но и моим ответом удовлетворились. Едва я ответил, как увидел, что прямо в меня летит веник. Я еле успел поймать его.
– Сыграй на балалайке!
Теперь для меня было совсем просто. Я швырнул веник назад с криком:
– Настрой струны!
– Молоток! – слышал я одобрительные возгласы сквозь смех. – Сообразительный!.. На дух его проверить надо!
Толян достал маленький складной нож, вместо ручки намотана тряпка, и протянул мне:
– Держи! – и крикнул однокамерникам: – Полотенце сюда!.. Завяжите ему глаза, да покрепче!
Мне обмотали голову полотенцем, туго завязали сзади.
– Вытяни левую руку перед собой ладонью вверх, – приказал Толян. – Вот так… Я буду считать до трех, а ты при счете три бей со всего маху ножом в ладонь!
– Зачем? – прошептал я. Внутри меня все трепетало.
– Бей, говорят! – жестко повторил Толян. – Размахивайся давай, поднимай руку с ножом!.. Выше… выше… Вот так! Начинаю считать! Раз… два… три-и!
В камере тишина.
Я, сжав зубы, ударил ножом в свою ладонь. Лезвие воткнулось во что-то твердое. Я выпустил нож и сорвал полотенце с лица. Нож торчал в книге. Вокруг вновь хохотали. А внутри меня все клокотало от ярости, от пережитого страха и напряжения. Это, видимо, легко читалось в моих глазах. Толян вытащил нож из книги и приобнял меня за плечи.
– Не кипятись, не кипятись!.. Надо ведь нам понять, что за кент к нам пожаловал: гнилой – не гнилой… Все, ты прописан!
– Это дело обмыть надо! – подсказал кто-то, видно, новый прикол.
– Хватит с него, – остановил Толян.
Еще больше зауважали меня после того, как в нашей хате появился Васька Губан, из Яруги. Он часто бывал в масловском клубе. Но я всегда сторонился его, невольно опасался. Вел он себя агрессивно и выглядел типичным уголовником.
– Это ты Славке ребра поломал? – удивился он, увидев меня.
– Я…
– Ну, бля, орел! – глядел он на меня с восхищением. – Как же он тебя соплей не перешиб? Ты же перед ним шибзик!.. У нас слух прошел: какой-то Петька Алешкин Славке все кости поломал! Я, бля, никак тебя вспомнить не мог. Что же это за амбал, думаю, в Масловке появился… Каратист, что ли?
– Дзюдоист, – ухмыльнулся я.
Суд был скорый. Судьи не выяснили только одно: из-за чего вспыхнула драка. Но они, впрочем, не упорствовали в поисках истины. Потерпевший и преступник налицо. Картина преступления совпадает в их показаниях. Преступник зверски избил потерпевшего. Сам считал, что забил его до смерти.
Когда меня привели в небольшой обшарпанный зал суда, я сразу же увидел на скамье Анюту. Она угрюмо сидела на второй деревянной скамье рядом с матерью Славки. Я не ожидал ее увидеть здесь и сперва растерялся, заволновался. Сердце заныло… На последнем ряду в уголке с заплаканными глазами притаилась моя мать. Мне ужасно жалко стало ее, ужасно горько. Глядела она все время на меня. Я улыбнулся ей и поднял вверх большой палец: мол, не волнуйся, я не пропаду! Мама покачала головой, словно говоря: дурак, ну дурак! Что же ты наделал?
Во время короткого заседания я старался не смотреть ни на мать, ни на Анюту, не травить свою и без того измученную душу. Изредка у меня возникала надежда: может, дадут условно, не отправять в колонию? Психологически я был готов к трем годам общего режима. Так определили мои опытные сокамерники. Так и случилось.
Когда приговор был оглашен, и судьи поднялись, стали собирать бумажки со стола, а немногочисленные зрители выходить из зала, Анюта вдруг быстро шагнула в мою сторону и громко прошептала:
– Я тебя ненавижу!
Я отшатнулся, как от удара, и глупо улыбнулся, застыв на месте. Меня всего обдало огнем: за что? Я окаменел, парализованный. Не видел, не помню, как уходила она. Помню только, что конвойные чуть ли не на руках вытащили меня из зала.
– Не дрейфь! – встретил меня на хате яруженский Васька Губан. – Год тебе сидеть, до пятидесятилетия Советской власти. А там амнистия, и ты дома!
Он оказался прав. Отсидел я год, вернее, отработал в колонии на мебельной фабрике. И в конце шестьдесят седьмого вернулся в Масловку. Во всех официальных документах, учетных карточках отделов кадров я всегда отмечал, что этот год я проработал в колхозе.
Дома узнал, что Анюта живет в Тамбове со Славкой нерасписаная. Вроде бы жена, а вроде бы и нет. Они снимают комнату. Анюта работает на заводе, а Славка учится. Горько и грустно слушать такое. Я не мог без тоски смотреть на изумрудный пузырек «Шипра», который когда-то держали ее руки. Пользовался я им редко, в особо счастливые и нежные моменты, поэтому пузырек был всего лишь на четверть опустошен.
По вечерам я ходил в клуб, чувствовал у ребят интерес ко мне, как к бывалому человеку, и по глупой молодости старался держаться соответственно.
Однажды, помню это было в декабре, бегу я на лыжах из магазина домой. День солнечный, морозно. Снег на крышах изб, на бугре за огородами, за рекой ослепительно блестит, радует глаз. Воздух крепкий, чудесный. Укатанная санями дорога по лугу ладно, в такт бегу, поскрипывает. Настроение отличное, щеки приятно горят на морозе. Каждая жилочка трепещет во мне от ощущуния молодости, беспричинной радости. Навстречу по тропинке, протоптанной в снегу, идет женщина в сером пуховом платке, в светлокоричневом пальто. В двух шагах от нее я поднимаю голову и с разбегу останавливаюсь, словно с маху врезаюсь в забор.
– Анюта?!
Я не узнал ее: серое худое лицо, под глазами круги, от уголков губ слева вниз тянется розовый шрам, глаза потухшие, унылые. И какая-то она вся сгорбленная, постаревшая.
– Что с тобой? Что случилось? – вырвалось у меня.
– Ничего… Все хорошо, – как-то жалко передернула она плечами и пошла дальше.
Я проводил ее глазами и уже не побежал, а побрел на лыжах. Снег перестал весело и звонко скрипеть, а печально и жалобно шуршал под лыжами. Ощущение радости исчезло. Больно стало и горько.
– Ушла Анюта от Славки, – сказала мне мать. – Жили-то они враздрызг. Он пьет без просыпа. Из института выгоняли, отец съездил, уладил… А как пьяный, бьет Анюту смертным боем. Недавно избил и выкидыш у нее случился… Она прямо из больницы – в Масловку…
Через неделю я узнал: увез отец Анюту в Калининград к родственникам. Вскоре и я уехал из Масловки. Закрутила, завертела меня жизнь: строительное училище, второй срок, который я отмечал в учетных карточках отделов кадров как комсомольскую путевку на строительство газопровода, армия, Харьков, Сургут, Москва.
Я знал, что Анюта вышла замуж, что у нее две дочери. Живет неплохо.
Лет через пятнадцать мы встретились в Масловке. Трудно ее было узнать: растолстела необыкновенно. Вся заплыла жиром, но веселая. Ничего от Анюты, которую я любил, в ней не осталось. Даже волосы перестали виться, распрямились, поседели, стали толще, грубее. Другой человек, другая женщина! Она была жизнерадостна, весела, словоохотлива. Говорила о своих девочках, о муже – любителе рыбалки, рабочем судостроительного завода, интересовалась моими книгами. Я подписал ей две последние дежурной фразой: моей однокласснице…
Ничто не дрогнуло во мне, не шевельнулось печально во время разговора с ней. Подумалось: ушло, забылось, умерло. Но почему же тогда с такой жгучей грустью смотрю я на полупустой изумрудный «Шипр», и, кажется, вижу еще на зеленоватом стекле отпечатки девичьих пальцев, чувствую их тепло, почему так печально сжимается сердце и хочется вскрикнуть, простонать, как в том чеховском рассказе:
Анюта, где ты?!
2. Лагерная учительница
Рассказ
После амнистии я проболтался месяц в деревне, обдумывая как жить дальше. Уехать просто так из Масловки я не мог, паспорта не было. Председатель говорил: работай в колхозе, в городе ты пропадешь, справки ты от меня не дождешься, значит, паспорта тебе не видать. Забудь о нем.
Был декабрь. Постоянной работы в колхозе не было. И два раза в неделю вместе с тремя мужиками и трактористом возил я солому с полей коровам на корм. Утром, часов в девять, мы собирались в теплушке на ферме, резались в карты в дурачка до одиннадцати, а потом ехали в поле на тракторе. Сгорбившись, подняв воротники от холода, сидели мы на больших тракторных санях, срубленных специально для перевозки соломы. Снежная пыль от гусениц осыпала нас всю дорогу. Мы останавливались возле омета, снег вокруг которого весь испещрен заячьими следами, накладывали воз, потом, если погода была солнечная, не мело, делали в омете конуру и снова начинали играть в карты, пока низкое солнце не коснется горизонта. Возвращались всегда затемно.